Сайт поезії, вірші, поздоровлення у віршах :: Ник.С.Пичугин: Исход - ВІРШ

logo
Ник.С.Пичугин: Исход - ВІРШ
UA  |  FR  |  RU

Рожевий сайт сучасної поезії

Бібліотека
України
| Поети
Кл. Поезії
| Інші поет.
сайти, канали
| СЛОВНИКИ ПОЕТАМ| Сайти вчителям| ДО ВУС синоніми| Оголошення| Літературні премії| Спілкування| Контакти
Кл. Поезії

  x
>> ВХІД ДО КЛУБУ <<


e-mail
пароль
забули пароль?
< реєстрaція >
Зараз на сайті - 1
Немає нікого ;(...
Пошук

Перевірка розміру



honeypot

Исход

(апокриф)

      Второе и седьмое царства
      выйдут из круга.
      Медноглазые сирены только дважды
      будут говорить огнем.
      (Надпись на полях рукописи)

Алексеевские хроники

1.
Это было на Марсе в двадцать третьем году.
Задремал на минуту небесный циклоп.
Растоптав башмаком голубую звезду,
этот мир продолжался, и время текло.

2.
А потом начались затяжные дожди.
Бледно-желтое небо сводило с ума.
За закрытою дверью совещались вожди,
поминальные свечи не гасли в домах.

3.
Неопрятные слухи умножались молвой.
У экранов сидел до конца ноября
пожилой кататоник с седой головой.
На экранах метель и туманная рябь.

4.
И тогда обезлюдел Пионерский Причал.
Только гибкие стебли проросли из-под плит,
да густа́вый сысо́бель вопил по ночам,
да стучали копытца серебряных лип.

5.
Восемь лет продолжался всеобщий столбняк.
Лишь закрытые темы появились в речах.
На заброшенном поле плодился сорняк,
а эфир зазеркальный молчал и молчал.

6.
Истончались эпохи, терялись во льдах – 
люди помнили долго, где хранился весте́рн.
А узнали об этом однажды, когда
полыхнуло впервые – на 30-й версте.

7.
Начинались пожары и ночью, и днем,
остывающий пепел на крыши летел.
И горел силиба́йт, и плевался огнем,
и лишилась планета своих фильмотек.

8.
И над прахом победно свистела толпа;
запоздалых героев обнаружилась тьма.
И учили, и пряди отводили со лба,
но молчала, молчала постылая мать.

9.
Покуражились славно бата́йские псы.
Возвратилась из нетей пресловутая «власть»,
постепенно бледнела горячая сыпь,
но лепешка Исхода уже испеклась.

10.
Понаты́кали вех на высоких холмах
и заправили в русла течение рек,
косоглазый испуг поселили в умах
и водили по улицам каменный грех.

11.
Но Тридцатая долго чадила Верста;
а когда наконец под Безостой Интой
был опознан, и пойман, и растерзан Бата́й,
все решили, наверно, что это итог.

12.
И жирела планета на дешевых хлебах,
и лизала медок мурахо́дным телком.
А свобода пьянила, торопила на бал,
этот мир продолжался, и время текло.

13.
А дежурная глупость нашлась как всегда,
и нашлись, как обычно, простые слова.
Показали циничный пример города –  
и пошел по планете гулять карнавал.

14.
И стреляли петарды на потеху толпы,
и обильная пища ломила столы,
и мелькали под хохот верстовые столбы,
и всесильная похоть считала калым.

15.
А хозяева жизни поднимали бокал,
расточали бесплатно пустую хвалу.
Провожали зеваки до арены быка,
поглазели – и ладно, и снова к столу.

16.
Веселились со вкусом, кричали «ура!»,
в ослепительных ложах роняли лорнет;
демонический шарм, и жестокий разврат,
и чахоточный кашель румяных венер.

17.
Началось состязание плотских утех,
на открытые конкурсы рвался народ;
и ломились увидеть, и учились хотеть,
и еще угоститься от вольных щедрот.

18.
Миллионы людей покупали оро́р.
Наполнялся вином стилизованный рог.
Стал народным героем убийца и вор,
а измена и подлость стали просто игрой.

19.
И без меры рожал необрезанный сад,
за работу быки принимались всерьез,
круглый год подъего́ры трубили в лесах,
как в начале времен размножалось зверье.

20.
На опухшие стебли наползал опекун,
проходила сквозь стены фанерная моль,
колотился гончарный расчисленный куб,
недоща́дная знать торговала бельмо́.

21.
Но кураж утомил абстинентный пикник,
и стелился в охотку развесистый хор.
Голоса задыхались и падали вниз,
чтобы после, окрепнув, достигнуть верхов.

22.
Сорок первого августа что-то стряслось.
Опоздали на полдник, не пришли на обед.
Не дождавшись гостей за накрытым столом,
рассердился хозяин и поднялся к себе.

23.
Не гремели оркестры на каждом углу,
отменили сеансы ночные кафе.
Насладившись любовью, унылый шалун
отвалился и замер на скрипучей софе.

24.
Прервалась вереница бесполых племен.
Исказив и унизив значение слов,
отползала эпоха, не оставив имен,
этот мир продолжался, и время текло.

25.
Отдыхала природа одиннадцать лет.
Стали серым оплавленным камнем поля.
Драгоценный металл стал дешевым, как хлеб – 
после тяжких трудов отдыхала земля.

26.
Объявили подписку и новый заем.
Милосердной похлебки просила толпа.
Города богатели ворьем и жульем,
обитаемой стала Большая Тропа.

27.
Толбари́ пробавлялись простым ремеслом,
малолетние дети торговали собой,
хутора и деревни продавались на слом,
темнолицые бабы срывались на вой.

28.
Расточился народ, разделили межа
на здоровых богатых и бедных больных;
а когда, наконец, подоспел урожай,
он пришел как предтеча гражданской войны.

29.
А хозяева жизни поднимали бокал,
привечали дешевых валютных хлыщей,
тараканьи бега прибирали к рукам,
и почти починили порядок вещей.

30.
Покаяние их забывалось, как лесть,
подаяние их отвергалось, как сласть,
милосердие их походило на месть,
ненавидели их, как позорную власть.

31.
Беспризорные дети терялись во ржи…
Только попусту дрался рассветный петух:
мертвецы похвалялись умением жить,
шестирукие крысы жевали туфту,

32.
василиски шагали, оставляя следы…
Подсадные шакалы, тихонько скуля,
приползали на запах народной беды
на исколотых лапах (раньше было нельзя).

33.
Кто-то этого хочет! Щербатый азарт,
социальная течка песчаных котов…
«Не гони. Есть, короче, конкретный базар.
Ты не понял, короче. Ты по жизни никто.»

34.
Оскверняли натурой свой проданный смех;
насекомые лисы копытили жор.
Отсекаемой нови не хватит на всех…
Но песок из пустыни был по-прежнему желт.

35.
Обаянием фальши соблазняли талант.
И приблудная сила погружала клыки
в предлагающих честно делить пополам.
Уравнительный хлам заполнял чердаки.

36.
От советов своих отреклись мудрецы.
Уводили пророки с майданов улов.
Раскололись на секты добрецы и чтецы,
этот мир продолжался, и время текло.

37.
Разразилась война этикетных доктрин,
изученье полетов и раздача слонов;
на студенческих сходках срывались на крик,
депутаты с трибуны плевались слюной.

38.
Расписали порядок отбора невест.
Отменили визиты и снова ввели.
То купюры учтиво проверяли на свет,
то в конвертах, не глядя, супругам несли. 

39.
Молодежь презирала безвольных отцов,
коматозные старцы копили добро,
прахобо́ры ночами секли мертвецов,
и слепые певцы просвещали народ.

40.
Гинеколог свободы готовил аборт.
В ожидании ночи кричала сова.
И напрасно калиф повторял «мутабор!» –
позабыли химеры людские слова.

41.
Мастерили учения новой поры
слабоумные дервиши, твердые лбы,
доктора философии пели навзрыд:
оказалась ошибкою прежняя быль!

42.
Записной охлого́г торопился в антракт;
комментировал публике жвачный рассказ:
категория нормы трактовалась не так…
Собирались совком прототипы песка.

43.
Как на верхней губе проступает пыльца,
металлическим блеском светились глаза.
Говорили козлы от второго лица:
«Ты же знаешь, что – можно, даже если нельзя».

44.
Инфернальная сволочь лепила статьи,
и кумарило толпы от юродивых слов,
зажималось заветное прахом в горсти,
и слепое неверие в сердце росло.

45.
Саранча кривологики, словно туман,
накрывала и грызла поля и сады.
Вызывал привыканье словесный дурман,
поставляемый щедро из Новой Орды.

46.
А хозяева жизни наполняли бокал,
непосильную правду говорили толпе.
Благодарность народа так была велика!
за свою близорукость так хотелось плетей!

47.
Вербовались оро́рвы последним звонком,
знатоками считали нахальных юнцов.
И марались в учебниках лики икон,
и печальным пророкам хохотали в лицо.

48.
Площадного паяца уходили с поста;
разрешалось смеяться, исчерпался пролог.
В каждый дом попрощаться зашел супостат.
Этот мир продолжался, и время текло.

49
волокли прихлебателей птичьих контор
на расправу, на праздник, на право на труд.
Колыхались шелка и холодный картон 
на безмозглом, на злом воробьином ветру.

50.
Безневинные школьники тратили слух,
созерцали пространства в пустых зеркалах.
Слухоморы в эфире ловили лису.
Мясники забивали рябого козла.

51.
Шептуны и бдуны исправляли пейзаж,
музыкальные критики морщили рты,
наотрез обывали винительный джаз…
На открытые двери ворчали коты.

52.
Направлял отмете́нь бростяно́й Везелу́п,
недозволенный би́бень стаху́ды шатал,
отмывали убо́ги земную золу,
и курил обязательства сводный шантан.

53.
Заморочки не хило понтило фуфло.
Но катился на лажу глухой недогон.
Трепачам отказали. Гужеваться облом – 
и торчал на приколе юксо́вый сайгон.

54.
А хозяева жизни поднимали бокал,
украшали любимую спелую грудь.
Не спеша, как река, волокли облака
по знакомой железной обочине груз.

55.
И в критический возраст впадал Анекдот,
затруднением речи подражал чебаря́м,
и сановник сутуло растягивал рот,
симулируя глупость, вообще говоря.

56.
Пустотелые ляльки дарили гостям.
(По периметру бегали жадные псы.)
Обожали ничьи, и ценили пустяк,
и не трогали взяток послушной осы.

57.
Заменили вертушкой сквозной аппарат,
глинобитных уродов кормили халвой,
Поджидали волков по утрам. (По утрам
игемо́н благодушно страдал головой.)

58.
Расползалось эпохи гнилое белье,
кирпичи бытия замели несуны;
забывалось под вечер дневное былье,
но запомнились ясно разумные сны.

59.
Обнажались таблички для памятных дат.
Осыпался песком бесполезный сентябрь.
Поднимался из камня последний солдат,
распрямляя затекший железный костяк.

60.
Ярче тысячи солнц разгорелась свеча.
Жизнерадостный город стал палой золой.
Призывая священника или врача,
этот мир продолжался, и время текло.

61.
В день народного гнева дорога узка.
С рукотворного неба сошли палачи.
Был замешан на страхе Однорукий указ,
были преданы плахе законы свечи.

62.
Шалапутку-природу учили уму,
закрывали законы железной рукой;
города и поселки погружались во тьму,
и пустую породу ломили киркой.

63.
Застывали сердца хитроумных машин
прямо здесь, на дороге, а дальше везде.
…По ночам поднимались Пятак и Алтын – 
неизменные спутники наших суде́б.

64.
Рукотворные звезды были сброшены вниз,
плодородные ни вы травой поросли,
голубые ночные погас ли огни,
огненосные реки под землю ушли.

65.
Замолчал навсегда бесполезный эфир.
Обнажились сердца оголтелых врачей.
Над стаканом чтецы наклоняли графин
в перерыве дозволенных кумом речей.

66.
Свистуны исполняли священный обряд,
благочинно камлали спасительный дождь.
И народ расходился шеренгами в ряд,
по дороге домой избивая жидов.

67.
Как скора на расправу гнедая толпа!
Густопсовую холку казали спецы.
В этой комнате смеха немного тепла
ожидали напрасно поя́тные рцы.

68.
А хозяева жизни поднимали бокал,
балаганы уродов примеряли на роль.
Встал у власти завод деревянных лекал.
Парикмахеры ревностно стригли под ноль.

69.
Стал удобным закон близорукий, как сыч.
Наконец оценили простое чутье.
Запретили декретом очки и часы,
чтоб никто не увидел, как время течет.

70.
Проверяй что угодно, но только не факт.
Говори что придется, на этом и стой.
…В это время столпы возводил Канифакс,
поучал неофитов и жил, как святой.

«С тем, чтобы измену, лицемерие, коварство, двоедушие…
пресечь и истребить… к ближним и дальним твоим следует 
и надлежит… относиться как к сволочам…»
                                   И. Канифакс-Песчаный. «Кулинария».
(Надпись на полях рукописи)

71.
Мудрецы разучились считать до семи.
Куковала кукушка незнамо кому.
Повторяя зароки от кумы и сумы,
ел волшебные яблоки Маленький Мук.

72.
Закрывал конференцию круглый дурак.
У часовни валялся безумный пилот.
Полыхали таблицы на школьных дворах,
этот мир продолжался, и время текло.

73.
Бессловесные толпы глотали снега,
по ночам астрономы не видели тьмы.
До утра в лабиринте источник не гас.
Недоверие солнца терзало умы.

74.
Занавески дрожали на каждом окне,
черноротые стервы учились молчать.
И потели улыбки в шеренгах теней,
удостоенных быть на закрытых речах.

75.
Ожидали пожатия твердой руки.
Проходил по рядам одобрительный гул.
Нетопырь терпеливо топтал потолки,
расставляя акценты на каждом шагу.

76.
А хозяева жизни поднимали бокал.
Восковые аскеты давились вином.
Постоянно чесалась вороная тоска,
только музыка маршей вставала стеной.

77.
Отставные составы текли на Гульчу́г,
где Кашке́т и Кеше́ня, Махра́ и Ача́л.
В зачумленных домах выставляли свечу
на ночное окно. Не горела свеча.

78.
Муравьиное лето подходило к концу.
Был песочного цвета долгожданный канун.
Козьи ноги нелепо подходили к лицу,
где гармония света легла на кону.

79.
Упыри имена проставляли в статье,
инфернальная сволочь лепила статьи,
признавались химеры в топорном грехе,
злые окрики с места не давали сойти.

80.
За окном на камнях площадная зима.
У стены куда-надо попавшие влет.
В круге света тихонько сходила с ума,
перед партией в кегли снимала белье,

81.
задыхалась в вагонах, стонала во сне,
усыхала в песках, истлевала во рвах,
разбухала в болотах, садилась на снег,
застывала в цементе двуногая тварь.

82.
Мезозойская поросль чадила живьем,
окончательно ставила главный вопрос,
подминая железом сухое жнивье,
стопари распрямляли свой комнатный рост.

83.
Потянулись повозки сквозь грохот и плач,
неумелая жалость кормила птенцов.
Испугался мучительной казни палач,
призывая из праха своих мертвецов.

84.
И скомандовал ротный: «Налево-кругом!»
Развернулась эпоха для марша на слом.
В малохольном просторе, накрытом пургой,
этот мир продолжался, и время текло.

85.
Прибывало отребье на праздник верхом,
рассыхались деревья, просили костра,
долговые кликуши спешили в расход,
долгожданные наши успели как раз.

86.
Плыл простуженный голос церебральной струны.
Круговая покорность толкала на бунт.
На песчаном откосе обреченной страны
пел задумчивый демон со звездою во лбу.

87.
Разевали мешки паровозную пасть,
легендарные «деньги» превратились в труху,
но придумали «карточки», чтоб не пропа́сть.
(Были умные люди на самом верху!)
 
88.
Лютаки́ едини́ли сугубых зевак,
безупречная да́вечь сукни́ла несме́ть,
по налетным полям зверева́ла незва́ть,
окая́нила землю зама́шная смерть.
 
89.
Ненавистные сны возникали как явь,
потускневшее солнце ходило в дыму,
черноземную степь проходили, как вплавь,
погружаясь по горло в холодную тьму.

90.
Ненасытные гости, успев долюбить,
на отчаянный крик отпускали сестру.
В лазарете стонали, просили попить,
догорали страдальцы в тифозном жару.

91.
А хозяева жизни поднимали бокал,
на прадедовский стол возвели четвертак.
Белокаменный сфинкс отвечал ходокам,
и с целебных лимонов срывалась чека.

92.
Исторический лектор диктовал на ключе
и стегал оборотами вскидчивый гон,
и стоящие возле воспаленных печей
табаком запасались и дули в огонь.

93.
Именные рояли топились в печи,
дворовые волынки топились в крови.
И гадали над детской кроваткой ничьи:
умереть вопреки или жить вопреки?

94.
Отворялась во двор кособокая дверь,
проступал силуэт на январских снегах,
осторожно входил неопознанный зверь,
улыбался в окно и просил пирога.

95.
Вырезали на спинах смешные слова,
набивали утробу колосьями ржи,
остряков-хлебопашцев косили на свал,
над пустыми деревнями коршун кружил.

96.
Полыхала эпоха составом с зерном;
отцепившись, вагоном пошла под уклон.
«Не давай! Стопори! Не уйдет!» – все равно –
этот мир продолжался, и время текло.

97.
Лютаки, свой характер поневоле скрепя,
как песком под ногами бредущих солдат,
как пером по бумаге, зубами скрипя,
повторяли свой каменный срок: «никогда».

98.
И смирили гордыню, подступая к руке,
и накрыли платками уступчивых жен.
Те белье полоскали в холодной реке,
свято веря, что их кто-нибудь бережет.

99.
И напрасно не верил скобяной рукоде́л,
видел призрачный терем и стремился на свет.
Род, идущий от бога, постепенно редел
и смирялся судьбою в своем мастерстве.

100.
А хозяева жизни поднимали бокал
и цедили сквозь зубы, брали правильный тон.
Обнажали особый хозяйский оскал,
по-отечески щедро делились кнутом.

101.
Врачевали навозом горячку ума,
ограждали от скверны доверчивый люд.
Ритуальную брагу варила кума,
уравнительный праздник был весел и лют.

102.
Верномордых красавцев растила казна,
чтобы было кому отоварить иску́с
и подать холуям поощрительный знак,
вороватым зевком подавляя тоску.

103.
От соборного мыта хоронились в лесах;
птица вы́хоть лениво подступала к вискам;
от ходьбы по задворкам снижался ясак;
исполнители воска заказали мускат.

104.
Ради бога, и черта, и детей, и жены
одевали покорно на шею ярмо.
Были реки обильны, и нивы жирны,
приходил регулярно очистительный мор.

105. 
У открытых могил собирали цветы,
пели длинные песни, темнея лицом.
В этом праведном мире все казалось простым,
а уж гость кривоногий ступал на крыльцо.

106.
Одевали холсты через стриженый лоб;
одиноко гудела над ухом пчела.
Вечерами под звездами было светло,
сиволапо шептала домашняя мгла.

107.
Тупорясым смиреньем тяготилась душа,
разорительной воли просила навзрыд –
небывалого хмеля хватить их ковша,
полотно на груди испытать на разрыв.

108.
Государыня с дворней напрасно ждала́,
что холопские дети придут на поклон
их наставить на разум, повернуть их на лад…
Этот мир продолжался, и время текло.

109.
Невпопад завязав узелок за дверьми,
Целовали упрямые хмурые лбы.
У закрытой калитки ненавидели мир,
Голосили: «Будь проклят!» – но проклят он был.

110.
Как безумный Маккартни, играла музга́.
Развернулась на карте тубероза ветров.
Уголек поперхнулся и тоже угас,
и никто не вернулся на отчий порог.

111.
И кормилась закатом душа миража,
очищали зароки слепые вожди,
вычисляли то место, где чертилась межа,
на вопросы  «что делать» отвечали «дожди».

112.
Придержав, чтобы вымерз пологий ото́к,
и песчаная пена заблудила шаги,
убедившись, что волком не скажет никто,
от бесхлебицы челядь отказала нагим.

113.
До попутных колодцев не выморить злу,
намая́к отколоться и тоже на чве́рть.
Однолу́кая паверть растегнула козлу́н.
Конвоя́ми стопа́рить не нужно черстве́.

114.
С узуна́ ярошко́вым омны́ло клычо́м.
Саена́ра лешо́вника гды́ла кутьму́ – 
и кутьма́ веспова́ла на но́гат и мчо,
на вертю́г по сува́лу, на Выксу и Мум.

115.
И вуспе́нь на досто́ях лубьё тавранчу́г;
мушерма́, своборо́вник и сне́тошный вьюн,
ре́кше, зернь имярек, камыка́й епенчу…
Получай, и не спо́лщен блуже́ний новью́.

116.
А косты́ри неха́меть оту́ю братву́,
сметюка́ли оха́бень перпе́чий узво́р,
недото́ркали скру́ту – и зрзу, и удву́;
ублуга́ли уку́рту чеба́рить резво́х.

117.
Шеваку́ше ублу́гий, оща́рый, ин-бо́ р’
це́ху Охлу́пий, вы́жлец и́н-же Ур’ко́н,
у́стре и́ндо ерго́лех оцекла́в у шадд-ба́р.
Залесте́хи бортви́ у́-же е́влар уч’ка́н.

118.
И тогда взбунтовались немые пески,
прорастая столбами через хрупкий бетон,
по экватору шарик от Бескид до Бескид 
опоясав застиранным желтым бинтом.

119.
Отворились сердца, и пошла полоса,
косоротая смута и смертный Исход.
Уцелевшие люди отошли к полюсам,
оставляя посевы стадам мурахо́д.

120.
Щигари́ донима́ли поя́тную рысь,
калева́ли нома́ды двулу́кую кло,
пожиратели смысла разводили костры.
Этот мир продолжался, и время текло.



Онтология Марса

В год Изво́йного Сте́рха эпохи Кала́м,
когда мор оказался необычно свиреп,
осмелев, хуторяне напали на храм,
но легли под потоком отравленных стрел.

А когда засыпался одноразовый ров,
отозвался зловонный тряпичный комок,
и расстриги, на зло отвечая добром,
захватили чужого выксёнка домой.

До двух лет я был мягок, непонятлив и нем.
Полумертвые книги впотьмах целовал.
А потом оказалось, что убогому мне
потихоньку приходят чужие слова.

Я был в этом замечен и назначен в постри́г.
Я зарос и завшивел, стал подобен зверью,
запредельную мудрость превзошел и постиг,
и почти догадался, о чем говорю.

Голоса, что блуждали в лабиринте эпох,
доносились сквозь дверцу гудящей печи,
и бродили по комнатам шепоты Хо.
Затаившись, я слушал, как у́здра звучит.

Ожидая прихода воскресшей строки,
я сидел на крыльце и смотрел на костер,
и отчетливо слышал, как, всему вопреки,
в увядающем мире живое растет.

Голоса мерехте́лей летели на свет.
Бормотал с выраженьем в пернатой листве
бородатый сказитель, которого нет.
И слова возникали в отрывистом сне.

В этот час, понимая, что чтецы немоты, 
как монахи за стенкой, беспомощно спят,
я, пришедшему зверю отвечая на ты,
был упрямей, чем время, текущее вспять.

В пустоглазой пустыне дышали пески
осязаемым смрадом, похожим на визг.
Отвечая фрагментом бессмертной строки,
как я был ненавистен своему визави!
.  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .

Я был признан общиной как крестный отец
Алексеевских хроник девяностых годов,
реставрировав ей канонический текст
полоумным расстригой сожженных трудов.

Разве это поэма? Это в вене игла,
это ветка полыни в кариозных зубах
и лесного пожара мятежный гула́г.
Чертежи на песке и на камне резьба.

Я хочу рассказать, что случилось потом:
раскололся язык и пошли племена.
Мой народ называл это время Потоп;
только каждый придумал свои имена.

Добирались в пределы полярных владык,
до ближайших окраин кому повезло
в истерическом трансе храпящей орды.
За окном горизонта – глубокий разлом.

Ошалевшее стадо обрело пастухов.
В отдалении плакал густа́вый манок.
Верховые загоны тормозили Исход,
но поток находил себе путь все равно.

Марлезо́нские лены трещали по швам,
голоса командиров срывались на хрип,
прикрепляли к заставам пришедшую шваль
и не знали пощады, как вирусный грипп.

Окружали кордонами каждый очаг,
где бронхитный мальчишка был повешен отцом,
где от чистого сердца уцелевшим врачам
заболевшие люди плевали в лицо.

Дул кипящий прожектор в слепые глаза,
наугад темноту полоскали лучи.
Бедолаг, что пытались прорваться назад,
радикальное средство помогло излечить.

Шла облава на кашель, выдававший бедняг,
патрули карантина их загнали в тупик,
батальоны зачистки не жалели огня,
за повторным заходом зачистили их.

Той же осенью с Юга пришел караван,
но его расстреляли в Ущелье Пяти.
Героический подвиг пути открывал,
малодушие подлых затворило пути.

Возмущенье народа все росло и росло.
Не по силам терпеть одержимых письмом.
Стал гонителем скверны восприимчивый Лот,
политической мудростью сделал что смог.

«Размышление же есть ползучая болезнь безумия в человеческом теле…
Зараза же сия передается касанием, также через вещи…   от трупов же
по воздуху и сквозь землю…   Изгнать же несчастных в монастыри для 
умирания их… и не приближаться бо никому под страхом объявления мертвым.»
                      Лот IV Фортран. Энциклика «Онтология Марса»

(Надпись на полях рукописи)

Стал забвением жизни бессмысленный труд. 
Люди пили отраву, как целебный отвар.
Мурахо́ды и дэвы на долгом ветру
равнодушно смотрели, как тает трава.

Пузыри в ликаня́х чеконо́шила ють
на болотах. Поставив птенцов на крыло,
муртыши́ собирались для полета на юг,
для пути без возврата до излучины кло.

Как стремительна осень на Линзе… была,
как стремилось живое… в излучину кло.
Купол стылого храма отмыв добела,
этот мир продолжался, и время текло.

Привожу мемуары о тех временах,
выбрав по своему произволу стихи:
«Записал Иеро́ним, смиренный монах,
наущением пастыря соком ольхи.

В год Ольшаного Дэва эпохи Аха́т
одолели Гарантов легионы Гнезда.
Удержалось наследство в надежных руках,
на кровавой губе не слабела узда.

В это лето случилось, Что Роберт Мясник
приказал свежевать лекарей и воров;
но его свежевали Мальви́ды. Из них 
самым глупым и добрым был Нестор Второй.

Воровство поощрялось в ущерб грабежам,
похитителей яблок запрещалось гонять,
мародеры спешили на каждый пожар,
чтобы ценные вещи спасти от огня.

Поджидая добычу на торговой тропе,
городская дружина служила Волкам.
Благодатью был хилый Арап Трупоед,
но его отравил династический клан.

Люди пы́тошной касты работали всласть.
Суверены Клубка за ревнивым столом
по личинке экза́рха гадали на власть;
на орда́лиях судьи вершили колом.

На команду «чужой» свирепели глаза.
Ксеноречие ба́стров и косы юрцо́в
разрешали их резать, а потом дорезать,
и сжимать асмоде́я живое кольцо.

Истребился как ересь культ Колеса,
с кузнецами управился сын басарги́.
промыслителей зверя попалили в лесах,
изъясняться словами запретили Круги.»

Задвигали столы, призывали на пир
гнилозубых Шакалов, бессмысленных Сов.
Во главе возвышался Иосиф Упырь;
меднолобые Волки спешили на зов.

Стал религией власти омерзительный грех,
утонченного зверства невменяемый вкус.
Саблезубые ля́рвы предавались игре
с изменением правил на полном скаку.

Пополняли экзоты бестиарий владык,
и щенилась клоака недоносками зла.
И напрасно, напрасно искали звезды 
обращенный к небу больные глаза.

Ясноглазых детей не хотелось растить,
сорняки на полях не хотелось полоть.
Приглашение к танцу не успело остыть,
но замкнулась тупая немытая плоть.

Но бессильная злоба марсианского дня,
набухавшего кровью, песком и свинцом,
варикозная ярость не коснулась меня
и монахов, живущих на отшибе времен.

Мы искались в гербариях мертвых монад,
терпеливой аскезой наполнили дни,
отправлялись из бездны на поиски дна,
вычисляли пружину, чтоб ее починить.

Погружались душою в изнаночный мир,
мир текучих глаголов и полых имен.
Что звучит за обитыми мехом дверьми?
Нам казалось, что мы непременно поймем.

Кто же, если не я? Если дышит душа…
Я старался быть мудрым, и мне повезло.
Я открыл, что «нирвана» – инструмент монтажа,
догадался, что «э́ват» – неполное зло…

Пыль трудов своих праведных начисто смыв,
разбирали слова, словно хитрый замо́к.
Оставался закрытым мистический смысл,
но на каждой детали стояло клеймо.

В морфологию мысли вплетались, как плющ,
корневые структуры на «кло» и на «лук».
Где цепляло звено прозаический ключ,
тайники идиом открывались на слух.

Подбирался по тембру животный аккорд;
протянулся зверинец рядами вольер,
где рычала плененная память веков
(снисходительный ментор ассистировал ей).

Ну, и что ему надо, и зачем я ему?
Для чего он приходит в пространство фонем – 
желтоглазый холодный суетливый лемур,
что он здесь потерял и находит во мне?

Как маньяк, он крадется по свежим следам – 
примитивное нечто, рептильный примат – 
выпасая удушливый шепот труда,
подбирая намеки и пряча в карман.

Эти мнимые прятки обещали игру,
возведенную в некий шальной абсолют.
Унизительный бисер рассыпая вокруг, 
эвфемизма соития – не уступлю.

А истец, отразившись в кривых зеркалах,
предъявлял аргументом моральный ремиз,
притязал на просроченный кем-то заклад
и выслушивал хмуро «приди и возьми».

Я довитые мхи проросли из-под глыб,
оживали слова под волшебным стеклом,
анонимные всадники выступали из мглы,
этот мир продолжался, и время текло.

Чешуя промелькнула, как россыпь монет,
и затягивал вглубь, так что скулы свело,
семантический омут со звездою на дне, 
синтетический опыт прочтения слов.

Но пастух не давал развернуться волне
и исполнить октаву народным стихом;
самозваный редактор, пришедший извне,
оставался редактором и пастухом.

Мимоходом ругнул эклектический вкус
и бестрепетно правил антиномию вер.
Оказавшись камелией в самом соку,
призывал поваляться в душистой траве.

Имитатор метафор присваивал текст,
и всплывала, как тина, глухая тоска.
Деревянных клаузул циничный протез
отторгала живая здоровая ткань.

Искажая спонтанным влечением догм
аккуратный процесс равновесия звезд,
он открылся как пыльный сквозной коридор – 
и оттуда по имени кто-то зовет.

За спиной рассмеялся лукавый борзо́к,
выжлецы́ ассонансов ушли в глубину.
Безобидный фасеточный прелый экзот
оказался на месте, куда я взглянул.

Но фартовый анапест не чурался цезур.
Но размашистый дольник прокладывал путь.
Чтобы выстрадал Марс затяжную грозу,
мы считали его лихорадочный пульс.

Я искал в контрапункте атональных синкоп
ощущение жеста виртуальной руки,
интонации темы слепых облаков – 
в композиции кратких и опорных глухих.

Агглютивные тропы проявлялись как гнев:
вызывали его, говорили о нем,
и трехсложные стопы горели в огне,
не боялись огня и питались огнем.

Я кроил переводы с языка катастроф,
реставрировал встык лапидарную речь,
но больные уродцы реликтовых строф
не хотели расти, изменяться и течь.

Содержание формы ломало размер…
Виноватое чтение через плечо
и попытки осилить уставшую смерть –
и надежда, что кто-нибудь это прочтет.

Как-то летом явился подпольный лифа́рь,
приносивший монахам полярную дурь;
разложил на столе евкану́т и мольфа́р.
А прощаясь, сказал: «Больше я не приду».

Объявив свою новость, сослался на страх:
мол, тропу в монастырь перекрыл сыроде́л,
броненосные змеи расплодились в лесах
и, задрав мурахо́д, приняли́сь за людей.

Я его проводил. Возле Ближних озер
мы спугнули с чека́ни болотную ють.
Он заметил: «Вот видишь, и ей не везет…
Мне теперь безразлично. Я просто смотрю.

По дороге сюда завернул в Лишаи́,
еле-еле продрался через ять-пастушок.
Там теперь монастырь на болоте стоит.
Кто-то звал меня ближе, но я не пошел.

Протянула пустыня песчаный язык,
с Приполярной Грядой сообщения нет.
Там такие ловушки, как ютий пузырь,
только что-то живое шевелится на дне.

Правда, Полюс безлюден. Я там побывал,
за Грядой. Собирался на Китеж и Гды
к поселенцам, надеялся – будет товар. 
Никого за чертой Приполярной Гряды.

Городские кварталы оплел кулама́й,
и, наверно, по трупам промышляет борзо́к,
и кустарник ворвался в пустые дома,
и зале́сный осто́ныш довершает разор.

Говорили, что Китеж ушел под песок.
Я туда не добрался, но видно не врут…»
И слова лифаря́ долетали сквозь сон 
до меня, как далекие возгласы струн.

Я смотрел на поверхность стоячей воды,
на круги выжлецо́в и глиссады щело́к,
и искал отражение талой звезды…
Время поиска и́ктов, как видно, прошло.

Он добавил дословно: «Я просто смотрю.
Созерцание бреда полезно душе.
Аргумент, расчищающий путь сентябрю,
повторяет навыворот тезис клише.

Дежа ву предлагает обратный билет.
Мы уходим сегодня, если ты не забыл
накормить нематодную трибу проблем,
обитающих в озере, полном золы.

Над свидетельской дверцей зеленый фонарь.
Мы туда постучимся, и нам отопрут…»
Я подумал: «Однако, тот ли это лифа́рь?»
Оглянувшись, увидел пустую тропу.

Пресноводная рыба метнула икру
и ушла по ручью, не дождавшись моло́к.
Риторической жизни разомкнутый круг…
Этот мир продолжался, и время текло.

Прорицая общине чужим языком
и вскрывая холодные трупики слов,
к музыкальной шкатулке припадая щекой,
я смирился и проклял свое ремесло.

Но сомнение гнало сиротские сны.
Неожиданно ахнул пролетный мурты́ш,
слабый запах валежника плыл вдоль стены,
тривиально шуршала подпольная мышь.

Притчеслов говорит, что природа больна:
дистрофия желаний и эрозия вер.
Закрывая источник в полумраке окна,
я размыслил: «Здоров ли неназванный зверь?»

Олери́дные струны калили аша́ф,
где-то Ги́кор ступал по вершинам хвощей…
Погружая ладони на донце ковша,
я задумал этюд о природе вещей.

Ошибается притча о мерзлых камня́х,
поучая покорных, смиряя тупых;
но живущий в жестоком сиянии дня
не боится смотреть сквозь песчаную пыль.

И рождаются мертвыми боги толпы.
И мудрец, не ступающий в порченый след,
не достанется сте́рху мурахо́дной тропы,
потому что есть притча о нечетном числе.

Я коварную искренность злого «добра»
открываю как чистый колючий ручей:
изумительный вкус я едва разобрал
и назвал его притчей о третьем ключе.

Полюбились прогулки к песчаной реке
по следам тавропо́да, протянувшего слизь.
Там сидел стеклодув и гадал по руке,
и стеклянные ветры по барханам неслись.

Этот взгляд искушенный и скошенный вбок!
Чем за истину можно и нужно платить?
Чем таким расплатился всезнающий бог?
Это просто софизм о кратчайшем пути.

Разрешает ли «совесть» обижать дураков?
(Это высокомерие белых одежд!)
Так родился этюд про фальшивый аккорд
и печальная притча о талой воде.

Громко машет руками монастырский ветряк.
Он не будет услышан никогда и никем.
(О виновниках ночи. О вершинных ветвя́х.
О непо́нятой притче. О больном тростнике.)

О бесплатных советах: я выберу то,
что не значится в списке и стоит труда.
Пусть гадалка надвинет на брови платок –
мне не надо ответов. Я руки не подам.

Я улегся на доски и стал как струна.
И меня отнесли, подавляя испуг,
положили на плотный игольчатый наст,
но сквозь мерзлую ткань не нащупали пульс.

И сказал поручитель: «Всё та же болезнь:
эхола́лия Марса, мы все ей больны.
Выделяя секреты песчаных желез,
он пытается выдержать обе луны».

Растворился янтарь, и из вязкой смолы
выползает культура одических рун.
Вместо сте́блей трава протянула стволы,
ветер споры упадка рассыпал вокруг.

Второпях натыкаясь руками на бег,
потакая инерции чахлых страстей,
возвращается племя Исхода к себе
и вали́тся без сил на пустую постель.

Словно тихая помесь беды и стыда,
самка Ло́кора мо́ркает клоны смертей
и ведет метамо́рфов тупые стада,
и питаются гумусом стаи смерчей.

Цитадели ущелий готовятся пасть,
на скукоженой Линзе пожухли леса,
липкий воздух глотает мохнатая пасть,
и мучительно хочется пить небесам.

Сквозь оттенки сангины проступает сурьма,
словно жар через пепел сожженных листов.
Цепенеет стерильный полиплоидный Марс,
в метафазу впадает локальный митоз.

Дыроклю́в, как бельмо, неподвижно висит,
и к остаткам еды подступает несы́ть.
Как хозяин сюда совершает визит
архитектор абсурда и зодчий пустынь.

Полусферу закрыв на четыре замка
для бесплодной игры, адвокат и изгой
остаются одни, как свиданка ЗК.
А над ними огни, словно камешки го.

Принимаю гамбит как возвратный зачет.
Исчисляются методом быстрого сна
каталепсия веры, что сомкнула зрачок,
и трагедия темпа, сгубившая нас.

Дефективное эхо небесных копыт.
Плотоядный зыбучий второй плейстоцен.
Платонической расы вербальный тупик.
Инфузория мозга в хрустальном яйце.

…Новорожденный дэв к молоку привыкал,
дописал поручитель вчера эпилог,
обсуждался за трапезой новый вокал,
этот мир продолжался, и время текло.

Отвечая на реплику, я промычал
что-то очень знакомое. Средний мнемо́н,
обладающий зоркостью зрелых начал,
записал откровение скорым письмом:

«Неизвестно, зачем выходить из пещер,
чтоб вернуться обратно. Не хило понять
катахрезу, которой, неизвестно зачем,
эта драная вы́кса морила меня.

Это время приходит. Но вовсе не так,
как я думал сначала. Не плюйте в лицо,
если он дрессированный пошлый дурак;
ведь кому-то же надо не быть подлецом.

Он ведь очень способный мальчишка. Потом,
разве ты не опаздывал? Надо сменить 
имена. Ты действительно думаешь, что
мимикри́я двойного стандарта одним

заклинанием воли способна учесть
и вполне оценить? Надо было пройти
по другой стороне. Неизвестно, зачем
наслаждался Вселенной рябой прототип.

Это просто халтура. Радикальный прогресс,
изнутри освещенные лица домов…
Надо было вернуться. В азартной игре
образуется долг. Каждый сделал что смог.

Нас за это не любят. Я просто смотрю,
как отлив рассекает сумбур парадигм,
и за это меня не пускают в приют;
это худшая крайность любви! Погоди,

отложи на потом. Полюбуйся, каков
притащился сезон – я молчал прошлый раз –
что досталось в наследство от черновиков…
Ничего, разберем. Не слова разбирать,

не досадный санскрит половинных речей.
Мы начнем переправу, неправы и злы –
и не надо бояться досмотра вещей.
Переправу над озером, полным золы.

Эти странные люди – простые послы,
опоздавшие всюду по нашей вине.
Отнесите подарки к подножью скалы.
Я устал оставаться, как стог, в стороне.

Это там, на холме, в полутемном саду,
где она возвышается… Больно терпеть,
затекает спина… Я туда не пойду,
ну, а ты попытайся. Куда нам теперь?

Нет ошибки в прогнозе – я просто устал
от твоих парадоксов и свежих идей.
Принесите отравы… попробуем так.
Не хочу тишины. Уведите детей.»

И теперь я обычный монастырский дурко.
Понимаю, что рельсой на полдник зовут,
но совсем разучился болтать языком:
арендатор планеты приходит на звук.

Эта рельса, зовущая в трапезный зал, –
настоящая правда, а не каверзный смысл.
Я пытался кому-нибудь это сказать,
но боялся сказать «приходи и возьми».

Погружаясь в нирвану, инструмент монтажа,
я читаю отказ от развязки узла
и верстаю стихи, ожидая ножа
от посланника э́ват, неполного зла.

Понимаю «свободу» как краткий досуг
мимо канувших в пену пластичных миров.
И щемящую жалость держу на весу,
наизусть различая петит вечеров.

Поселился в ушах нарастающий гул
продлевающей паузу встречной волны,
к отщепенцу на длинном пустом берегу
без натуги катя́щей свои валуны.
.  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .
Я сегодня проснулся до первой звезды.
Произнес «бо-ерго́лем», что значит: «пора».
И, умывшись последним кувшином воды,
ожидаю, что нежить придет доиграть.

Любопытная бо́льса попросила взаймы,
прошмыгнула по веткам, нырнула за ствол
одинокого вяза. Накануне зимы
у забора сухой своборо́вник зацвел.

Две недели назад я остался один.
Отстояв ритуал набежавшей волны,
возвратясь из пустыни, все ходил и ходил
в почерневшем саду безнадежным больным.

Я стоял на холме. Дул крепчавший самум
и мешался со свистом издыхавших потво́р.
Подступала пустыня под горло всему
и готовилась справить свое торжество.

Я поймал что так долго и напрасно ловил.
Оказалась наивной попытка понять.
По слогам постигая загадку «любви»,
я достиг, что разгадка настигла меня.

И от смерти, орущей в дырявом кульке,
прорываясь к словам, шелестящим в листве,
и плотве, шевелящей плавниками в реке,
я обрел вдохновенье родиться на свет.

Это время пришло. Я на Марсе один.
Мне пора уходить, и я знаю – куда.
Я смотрю, как впервые за тысячи зим
проступает на небе голубая звезда.

Марс, 91-00 г.г. до нашей эры.

(Датировка публикатора.)




ID:  426360
Рубрика: Поезія, Поема
дата надходження: 21.05.2013 15:35:24
© дата внесення змiн: 29.11.2013 16:04:01
автор: Ник.С.Пичугин

Мені подобається 0 голоса(ів)

Вкажіть причину вашої скарги



back Попередній твір     Наступний твір forward
author   Перейти на сторінку автора
edit   Редагувати trash   Видалити    print Роздрукувати


 

В Обране додали: Ganna
Прочитаний усіма відвідувачами (855)
В тому числі авторами сайту (7) показати авторів
Середня оцінка поета: 0 Середня оцінка читача: 0
Додавати коментарі можуть тільки зареєстровані користувачі..

ДО ВУС синоніми
Синонім до слова:  Новий
Enol: - неопалимий
Синонім до слова:  Новий
Под Сукно: - нетронутый
Синонім до слова:  гарна (не із словників)
Пантелій Любченко: - Замашна.
Синонім до слова:  Бутылка
ixeldino: - Пляхан, СкляЖка
Синонім до слова:  говорити
Svitlana_Belyakova: - базiкати
Знайти несловникові синоніми до слова:  візаві
Под Сукно: - ти
Знайти несловникові синоніми до слова:  візаві
Под Сукно: - ви
Знайти несловникові синоніми до слова:  візаві
Под Сукно: - ти
Синонім до слова:  аврора
Ти: - "древній грек")
Синонім до слова:  візаві
Leskiv: - Пречудово :12:
Синонім до слова:  візаві
Enol: - віч-на-віч на вічність
Знайти несловникові синоніми до слова:  візаві
Enol: -
Синонім до слова:  говорити
dashavsky: - патякати
Синонім до слова:  говорити
Пантелій Любченко: - вербалити
Синонім до слова:  аврора
Маргіз: - Мигавиця, кольорова мигавиця
Синонім до слова:  аврора
Юхниця Євген: - смолоскиподення
Синонім до слова:  аврора
Ніжинський: - пробудниця-зоряниця
Синонім до слова:  метал
Enol: - ну що - нічого?
Знайти несловникові синоніми до слова:  метал
Enol: - той, що музичний жанр
Знайти несловникові синоніми до слова:  аврора
Enol: - та, що іонізоване сяйво
x
Нові твори
Обрати твори за період: