Бывает, увидишь или прочитаешь что-то, и так тебя растревожит, так разметает мысли и чувства, что просто приходится все бросить, остановиться и пережить заново – то, свое, внутри, что отозвалось на чье-то слово или образ, поднялось со дна, с глубин, и властно приказало: «Пройди этот путь еще раз». Бывает так.
А бывает иначе. Слово или образ привлекает внимание, вызывает интерес или просто – праздное любопытство, или даже – любопытство тщеславное: а ну-ка, проверю себя, верно ли мое предположение о том, что изобразил/имел в виду автор. И всматриваешься, и обнаруживаешь, что это – лишь кончик длинной ниточки; потянул, подалось, пошло, клубок начал разматываться, быстрее, быстрее, быстрее… Ниточка тянется в какие-то давно прошедшие времена, в такие места, где ты никогда не бывал и, вероятно, никогда не будешь, вьется, прихотливо извивается, нанизывает судьбы и события, а потом как-то возвращается и приводит обратно к тебе, а потом уже ведет дальше – но уже как твоя собственная ниточка-судьба, твоя личная история. И так растревожит, так разметает мысли и чувства, что все равно приходится все бросать и переживать – и чужое, как свое, и еще какое-то свое, и еще нечто, что оказывается и ни чужим, и ни своим, а каким-то общим, тем, что превращает островки в материк, людей в человечество, а человечество приобщает чему-то еще большему…
Взгляните. Это «Идущий в открытое море» (Outward bound), автор – Фредерик Кейли Робинсон, английский художник (1862-1927). Я не любитель такой бледной живописи, но силуэт корабля, покидающего порт, слишком узнаваем. К нему безошибочно крепится имя, которое обозначает не просто судно, а трагедию, о которой в апреле 1912 года узнал и до сих пор помнит весь мир. «Титаник», разумеется, это «Титаник»: четыре трубы, массивные надстройки на высоком корпусе, колоссальная фок-мачта. Проблеск интереса был вполне тщеславным: а ну-ка, прав я или нет? Тщеславие было удовлетворено: сличение картины и фотографий показало, что Робинсон изобразил именно «Титаник», покидающий Саутгемптон, а не, скажем, «Олимпик», может быть, даже с натуры изобразил. И я посмотрел на год, увидел «1912», покрылся гусиной кожей и забыл о тщеславии. Художник или в самом деле наблюдал выход «Титаника» в свой первый и последний рейс, или почему-то именно так решил увековечить память «Титаника» и полутора тысяч погибших… а может, лишь одного какого-то человека? Но почему именно так? Ничто, как говорится, не предвещает; море заштилело намертво (посмотрите на фигуру в лодке), корабль огромен и надежен, как Ноев ковчег, а общая атмосфера полотна какая-то умиротворяющая – если, конечно, отрешиться от того, что на нем изображен обреченный корабль и вообще момент крайне напряженный.
Да, да, да! – это момент экзистенциальный; «в открытое море» обозначает не только направление движения судна, но знаменует расставание с безопасностью; в открытом море судно открыто не только всем возможностям, но и всем опасностям. Я вспомнил свое соприкосновение с мореплаванием, такое, в два касания, касание папин «отход» и касание папин «приход», между которыми месяцы и месяцы, и сердце несладко заныло. Папа, папа, как же ты переступал эту черту, раз за разом, много лет подряд?
Еще в 1902 году Робинсон впервые изобразил уход корабля в море; натура тонкая и чувствительная, он так проникся грозным смыслом этого акта, что с тех пор уход в море и возвращение корабля стали одной из главных его тем. Не то неизвестное, что поджидает в море, грозит моряку; само море и есть главная угроза и опасность, переменчивое, непредсказуемое, неукротимое море. Потому-то Робинсон и рисовал уход в море – это и есть законченный, совершившийся акт, переход от безопасности гавани в то, что в праве именуется «обстоятельства, грозящие смертью» – и длиться этим обстоятельствам до самого возвращения в порт, до «прихода», который художник, вероятно, воспринимал, как возвращения Одиссея из Аида в мир живых. Папа, папа, папа…
Да, в силу всех этих обстоятельств Робинсон не мог изобразить гибель «Титаника» иначе; но теперь уже, связав чужую картину и катастрофу со личными переживаниями, я не мог остановиться. Когда это нарисовано, до или после 15 апреля 1912 года? В этом уходе в море – надежда, которая ведет и поддерживает моряка, или вечное прощание? Не буду утомлять вас рассказом о полуночном гуглении: это полотно создано в память, но не «Титаника» и десятков сотен жертв катастрофы, а всего лишь одного человека. Он был на «Титанике», мало кто может навскидку назвать его имя, но знают о нем, пожалуй, все, в том числе благодаря фильму Кэмэрона – даже если в чем-то режиссер отступил от фактов ради вящего эффекта, в этом случае такой нужды не было. Не будет преувеличением сказать, что гибель этого человека останется в анналах истории как беспримерный подвиг, как героизм эпического масштаба. Звали его Уоллас Генри Хартли; когда его тело нашли в море и привезли в Англию, то в последний путь его провожало до 40 тысяч человек. На его доме в Колне, Ланкашир, теперь висит «Синяя табличка» (такими Британия отмечает исторические памятки), есть там и мемориал, и не только там. Героизм его тем сильнее впечатляет, что Хартли был человеком искусства, и подвиг свой совершил именно как человек искусства.
Уоллас Генри Хартли был дирижером оркестра «Титаника»; хотя показания очевидцев, газетные репортажи, кино, литературный фикшн и нон-фикшн расходятся в том, какую именно песню оркестр Хартли сыграл последней, они все сходятся в одном: музыканты не пытались спастись, они играли до самого конца, пытаясь музыкой успокоить пассажиров и экипаж. Неизвестно, скольким людям это позволило спастись, но я совершенно уверен, что в ту ночь музыка не позволила панике, этому второму врагу человека в море, помогать его первому врагу, самому морю. Ни сам Хартли, ни один из его 7 музыкантов не спаслись и даже не пытались спастись – никто, даже самый младший, 20-летний Роджер Брикокс. Сделав все, что мог, для спасения людей, Хартли попытался спасти свою скрипку и привязал к себе футляр с инструментом, прежде чем палуба ушла из-под ног музыкантов. Тело дирижера было обнаружено в море через 2 недели после катастрофы и доставлено на родину вместе со скрипкой. Она цела и звучит до сих пор.
Такие истории и безумно тревожат, и вдохновляют, и еще раскрывают какие-то необыкновенные вещи о человеке. Вот он, бренный, смертный, уязвимый – и смерть забирает его, и он ничего не может с этим поделать, кроме одного: уйти так, чтобы память о нем победила смерть. А вот изделие его рук – огромный корабль, казавшийся непотопляемым, но оказавшийся столь же уязвимым для моря, как и человек для смерти, и море забрало его без остатка, а крохотная скрипка переживает эту катастрофу. А вот плод души человека – слово, образ, звук; тут уж оказываются бессильны и море, и сама смерть; и музыке вечно звучать, и историям быть пересказанным снова и снова, и даже этому кораблю теперь уже вечно быть «Идущим в открытое море»; даже если время источит эту картину, появится другая, а потом еще и еще, потому что…
…хотя бы потому, что Хартли и его музыканты играли до конца, сохранив преданность и своему искусству, и человечеству. Прав был Джон Дон, и смерть человека вправду умаляет все человечество, умаляет и меня, ибо я един со всем человечеством, но это не вся правда. Хартли своей смертью не дал смерти умалить человечество еще больше, то есть он победил, «попрал» её. А это, согласитесь, и есть – «уровень Бога».
11.2019
ID:
856097
Рубрика: Проза
дата надходження: 27.11.2019 15:07:16
© дата внесення змiн: 04.12.2019 07:05:39
автор: Максим Тарасівський
Вкажіть причину вашої скарги
|