Когда чердак был местом битв с драконом,
был вкусу жизни черный хлеб тождествен.
Смех не был нарочито-округленным,
был угловатым, как и должно в детстве,
и воробей над солнечным карнизом
был больше облака, хотя не больше глаз
пронзительных и удивленных жизнью
с той стороны оконного стекла.
Был каждый вечер на минувший вечер
и непохож, и материнской лаской,
как золотым запасом обеспечен,
и смех кололся, ибо не был вязким.
Мир цельным был, как молоко в стакане:
ни трещинки, одно большое чувство
причастности своей к огромной тайне
и тайны той - к судьбе. Сгрызался с хрустом
до цвета карамели жженый сахар.
Не смерть страшила - тьма, и гардероб,
порой с одной-единственной рубахой,
чревовещал, что выпадет зеро...
Теперь лишь память близоруким зреньем
с ехидностью непойманного вора
таращась на вещей столпотворенье,
но не без внутреннего все-таки укора,
петитом книг, хроничностью ангины,
позвякиваньем ложечки о блюдце
намек даёт (не толще паутины) -
и ведь не в том беда, что не вернуться
в тот мир, где смело у яиц пасхальных
трещат носы и выигравший - ликует,
намек, что цельность в зрелости формальна
и двойственна, как жало поцелуя.
Теперь все дни похожи, и под утро
все чаще цель приравниваю к средству,
теперь на чердаке стареет утварь
и злой собакой больше по соседству.
2002