В год Изво́йного Сте́рха эпохи Кала́м,
когда мор оказался необычно свиреп,
осмелев, хуторяне напали на храм,
но легли под потоком отравленных стрел.
А когда засыпался одноразовый ров,
отозвался зловонный тряпичный комок,
и расстриги, на зло отвечая добром,
захватили чужого выксёнка домой.
До двух лет я был мягок, непонятлив и нем.
Полумертвые книги впотьмах целовал.
А потом оказалось, что убогому мне
потихоньку приходят чужие слова.
Я был в этом замечен и назначен в постри́г.
Я зарос и завшивел, стал подобен зверью,
запредельную мудрость превзошел и постиг,
и почти догадался, о чем говорю.
Голоса, что блуждали в лабиринте эпох,
доносились сквозь дверцу гудящей печи,
и бродили по комнатам шепоты Хо.
Затаившись, я слушал, как у́здра звучит.
Ожидая прихода воскресшей строки,
я сидел на крыльце и смотрел на костер,
и отчетливо слышал, как, всему вопреки,
в увядающем мире живое растет.
Голоса мерехте́лей летели на свет.
Бормотал с выраженьем в пернатой листве
бородатый сказитель, которого нет.
И слова возникали в отрывистом сне.
В этот час, понимая, что чтецы немоты,
как монахи за стенкой, беспомощно спят,
я, пришедшему зверю отвечая на ты,
был упрямей, чем время, текущее вспять.
В пустоглазой пустыне дышали пески
осязаемым смрадом, похожим на визг.
Отвечая фрагментом бессмертной строки,
как я был ненавистен своему визави!
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Я был признан общиной как крестный отец
Алексеевских хроник девяностых годов,
реставрировав ей канонический текст
полоумным расстригой сожженных трудов.
Разве это поэма? Это в вене игла,
это ветка полыни в кариозных зубах
и лесного пожара мятежный гулаг.
Чертежи на песке и на камне резьба.
Я могу рассказать, что случилось потом:
раскололся язык и пошли племена.
Мой народ называл это время Потоп;
только каждый придумал свои имена…
(1999)