|
Я до упора вдавил кнопку звонка, и не отпускал до тех пор, пока за дверью не послышались тяжелые шаги, и недовольный бас произнес:
— Ну, какого хрена...
Дверь распахнулась, и, заполнив собою проем, явился Боровик, всклокоченный, в необъятном махровом халате.
— А, понятно. — Он развернулся и исчез в сумраке комнат.
Я вошел, сбросил в прихожей свои модельные кирзачи и, пристроив на них сверху кепку, проник вслед за Петром в его «кабинет». Оказалось, что я не первый его гость: здесь уже находилась некто Ирина, круглолицая черноволосая девица, с которой Боровик с некоторых пор «встречался». Она тихо сидела в уголке, забравшись с ногами на диван. Меня ее присутствие нисколько не стесняло, а Петр не такой человек, чтобы выставить друга из-за “какой-то там “. Ну что ж, так даже интересней.
— А-а-а, кого я вижу, — нарочито противным голосом про¬пел я.
— Ты о ком? — деланно удивился Боровик.
— А вон, погляди, сидит в углу что-то, затаилось.
— Ты не поверишь, — Боровик опасливо покосился на Ирину. — Вообрази: прихожу с работы, а здесь уже какая-то чучундра обживается. Гипофизом чую, добром это не кончится. Для меня, понятное дело.
— Оба сейчас по затылкам получите, — пообещала чучундра.
— Злая вот какая-то, — сказал Боровик с сожалением. — Что делать будем, Саня?
— Может, пусть посидит с полчасика, — ответил я в раздумье. — Вдруг подобреет?
— Да мне-то что, сидит себе и сидит, кушать не просит, — смилостивился Петр.
— Чаю хочу! — донеслось из угла.
— Вот и отлично, — оживился Боровик, поудобней устраиваясь в кресле. — Так пойди же, завари.
Ира, страдальчески вздыхая, выползла из своего закутка и потащилась на кухню. Я посмотрел на Петра: он сидел, скрестив руки на груди, и явно не собирался развлекать дорогого гостя.
— Телевизор включил бы, что ли, — не выдержал я. — Со скуки у тебя сдохнешь.
Боровик пожал плечами, но все же поднялся и ткнул пальцем в клавишу. Экран осветился, и всплыла молодая упитанная физиономия с правильным взглядом. Затем камера отъехала, и обнаружился обвешанный значками китель с сержантскими погонами.
— Приз зрительских симпатий, — восторженно воскликнула ведущая, — получает гвардии сержант Леонид Щегленков!
Физиономия расплющилась в смущенной ухмылке, и в зале раздались вялые аплодисменты — будто кого-то шлепали мокрыми ладонями по спине.
— Помню, у нас в роте был такой же, — мечтательно прижмурился Боровик. — Активист этакий комсомольский. Так я ему дал разок в рыло, чтобы не выпендривался. Хорошо так, с хрустом...
— А по второй программе? — спросил я без особой надежды. Он только махнул рукой и вернулся в кресло. А телеведущая уже приставала к юному рядовому с расспросами о трудностях службы, о письмах от мамы, о верности, чистой солдатской любви и прочих обязательных принадлежностях военной жизни. Поднатасканный политработниками воин уверенно нес требуемую околесицу. Ведущая была в восторге и истекала участием и добро-желательностью, как потом.
Затем в действие вступила самодеятельность. Какой-то белобровый и белоглазый в фуражке проблеял песню, призывающую соловьев к порядку и соблюдению тишины. Ансамбль тракторного завода добросовестно, с залихватским посвистом оттопал «Яблочко», а большой хор имени не-расслышал-кого исполнил затяж¬ное попурри из военного репертуара, причем, тенора, как мне подумалось, питались исключительно перловой кашей, зато басы, видать, не брезговали и водочкой.
Я посмотрел на Петра. Он наблюдал за потугами народного творчества с любопытством ученого-антрополога, приглашенного на непривлекательный и даже гнусный туземный обряд.
— Надо же, — сказал он погодя, — включаю ящик раз в неделю и всякий раз натыкаюсь на что-то такое, что заставляет меня усомниться в собственном рассудке. Ленинские университеты миллионов, съезды, фильмы про добрых милиционеров, космические перевыполнения надоев с гектара, комсомольские почины и прочая блевотень о неофашистах и угнетенных народах Африки. Или я чего-то не понимаю, или все мы живем в одном громадном дурдоме. Кто мне объяснит, зачем МНЕ все это? А, Сашка?
— Так надо, — сказал я внушительно. — А с теми, кто сомневается и колеблется, нам не по пути. Согласен?
— Да разве ж мы!.. — вскричал Боровик, угодливо осклабясь. — Да кто ж сомневается! Да я за родную, эту, которая в авангарде всего прогрессивного человечества!.. Два пальца в рот и наклониться, — закончил он с отвращением.
— Куда два пальца? — Ирина показалась в дверях с завернутым в полотенце заварочным чайником.
— В дверь два пальца, — отвечал Боровик. — И, сделай доброе дело, переключи телек, а то до унитаза не добегу.
Теперь на экране двигались аляповато размалеванные картонные силуэты, сменившиеся затем седой усатой головой.
— Дед Панас опять пьяный, — определила Ира. И верно, добрый сказочник был явно навеселе.
— Дед Понос, — сказал Боровик. — Ты нам зубы не заговаривай. Чай скоро жрать будем, в конце концов?
— Чего разорался, готово все, — гордо вскинув голову, молвила Ирина. — Топайте на кухню.
— Ищи дурачков, — хмыкнул Петр.— Ишь, раскомандовалась. Несите! — Он величественно откинулся на спинку кресла.
— Тоже мне, барин, — Ира презрительно фыркнула. — Не хочешь — не иди. Без господ обойдемся.
— Видишь, Александр, — Боровик назидательно поднял толстый палец, — что значит разбаловать женщину. Я слишком либерален, и это меня погубит.
На кухне было тесно, и я, с грехом пополам устроившись на тумбе швейной машинки, тянул из объемистой цветастой чашки душистый индийский чай. В центре стола, торжественно как мо-нумент, стояла большая чайная коробка, художественно расписанная смуглыми голопузыми танцовщицами.
— Что скажете про чаек? — блаженно отдуваясь, пропыхтел Боровик. — Небось, не грузинский одесского рассыпа?
— Банка подходящая, — согласился я. — В ней червяков для рыбалки удобно держать.
— Каких червяков? — заинтересовалась Ира.
— Белых, — объяснил я, — с прожилками. Они в навозе живут, в дохлятине всякой. В деревенских сортирах – тоже.
— Мерзавцы вы, — проворчал Боровик. — Осквернители и вандалы.
— Не нравимся — вали из-за стола. Правильно, Сашка?
Боровик сокрушенно покачал головой.
— Ну и воспитание... Хотя, чему тут удивляться: испокон веков женщины притворяются лучшей половиной человечества, на самом же деле понятие «бескорыстная дружба» для них недоступно, а всем прочим прелестям и загадкам отгадка-то одна — стремление завладеть мужским семенем. Это, вроде, Шопенгауэр сказал, да, Саня? Мудрый был такой немецкий философ. Собак, между прочим, уважал, — добавил он, в который раз удивляя меня неожиданными познаниями.
— Я, пожалуй, пойду, — надувшись, сказала Ирина. — Эти пошлые разговоры, непонятно к чему, и...
— Разум также трудно причислить к женским добродетелям... — размышлял вслух Боровик. Вконец разобидевшись, Ира отпихнула чашку и тарелку с печеньем, встала и сделала шаг к двери.
— Сиди, женщина! — рявкнул Боровик, хватая ее за руку и силой усаживая на табурет. — Сиди и слушай, что умные люди говорят.
— Умные, но дураки, — уточнил я, вспомнив вчерашние дебаты под вагоном.
— Умные дураки, — поправился Боровик. Ирина подчинилась, и было совершенно очевидно, что уходить ей, конечно, не хочется. А Петр продолжал развивать свою мысль:
— Женщины вообще неплохо устроились в этой жизни, взваливая на мужчин и всю грязную — в этическом смысле — работу, и ответственность за все издержки этой работы, Я понимаю, причиной тому физиология, и то, что женщины в действительности эгоистичней и безжалостней мужчин, обусловлено животной заботой о потомстве...
— Я не знаю, Петя, зачем ты все это говоришь, да еще при Сашке.
— При мне можно, — воткнулся я, решив, что пора принимать меры к недопущению серьезной ссоры. — Как при докторе. Даже раздеться можете, мне все равно.
— Не говори хоть ты глупостей, — Ирина бросила в меня сердитый взгляд, ошибочно полагая, что я с Петром заодно. — А кто грабит, убивает, войны устраивает, кто?
Боровик удовлетворенно кивал, будто учитель, добившийся наконец от закоренелого двоечника первого правильного ответа.
— И войны устраивают, и все такое прочее. Верно, голуба, ты совершенно права. Но! ДЛЯ ЧЕГО и ДЛЯ КОГО они это делают? Над такими вопросами ты никогда не задумывалась, правда? На вопрос «для чего» отвечаю: ради власти, положения, денег. Но для чего мужчине власть и деньги, как не для приобретения самок? А самка требует все большего количества благ, и вдобавок шантажирует детьми, которые для мужчин, кстати, имеют громадное значение. Вот мужики и воюют, и воруют, получается, для баб и ради баб, которые их ко всем этим мерзостям поощряют не только самим фактом своего существования, но и непосредственно. И не обижайся, ведь ты не виновата в таком положении вещей. Ты молча внимай и делай выводы, чтобы успешно бороться со своим нехорошим естеством. Вот... Стоит послушать только эти ваши «между нами, девочками», и сразу все становится ясно, как день. Доминирующая тема — шмотки и выгодное замужество. Выгодное! Что же в таком случае есть замужество, — возгласил Петр, разведя руки в широченных махровых рукавах, — как не форма пр-р-роституции?! Продажа своего тела за обеспеченность, и не на улице за трешку и кому придется, но постоянному потребителю — надежно, удобно, защищено законом. Вот вам и прекрасная сказка любви! — И Боровик произвел толстыми своими губами исключительно громкий звук того рода, который мы обычно соотносим с иной, противоположной лицу частью тела. Бедную Ирину прямо-таки перекорежило от этого искреннего, но не вполне культурного выражения чувств.
Что-то Петро нынче развоевался, подумал я с неудовольствием. Не иначе, на работе ему кто-то подгадил, и, не иначе, баба, вот зло и сгоняет. Да еще недавние женькины умствования... Сейчас они погрызутся всерьез, а, спрашивается, из-за чего? Из-за вульгаризированного Шопенгауэра? Придется их отвлечь. Ладно, не впервой.
— А что, Ирина Борисовна, — начал я, — не армянского ль ты роду-племени?
— Чего-о? — Ира даже растерялась. — Ты что, обалдел?
— А расскажи, в каком году и месяце родилась твоя маманя, сколько в ней сантиметров росту, и я определю заочно ее кармическое состояние и скажу, каким недугом скрытым она в данный момент страдает, — продолжал я нести ахинею, но Боровик все испортил.
— Геморроем, — брякнул он. — Это же и так понятно.
Лицо Ирины потемнело, и вся она как-то подобралась.
— Это почему же? — осведомилась она неприятным голосом.
— Характер от него становится гнусным, — объяснил неисправимый грубиян Петр, — на почве, значит, страшных мучений. А то я маманю твою не знаю? Оно еще и наследственным путем передается.
— Дурак ты, — неожиданно спокойно сказала Ирина. — И вообще, засиделась я у вас. Привет. — Она вышла в прихожую и принялась там подчеркнуто неторопливо причесываться. Боровик какое-то время сидел, саркастически приподняв брови, молчал, потом с обреченным вздохом вышел вслед за Ириной и прикрыл за собой дверь. Несколько минут они там бубнили неразборчиво, затем Боровик, заглянув в кухню, скорчил рожу и сказал:
— Пойдем, проводим эту красотку, а то она сама два квартала пройти боится. Мужчин, говорит, много по улице шастает. Приставать будут, ограбят, изнасилуют.
— Ой, ну фто фы плефефь! Фу! — Ира выплюнула на ладонь полдюжины заколок-невидимок. — Вот уж, действительно, язык без костей...
- И все тебе надо, — заметил Боровик, оборачиваясь. — В мущинские дела нос свой втыкаешь. Кончай марафетиться, если в самом деле не хочешь, чтобы к тебе приставали.
К трамвайной остановке мы шли в молчании. Боровик — впереди, командирским шагом, вторым — я, в хвосте — Ирина. В ларьке Петр купил талончик и торжественно вручил его Ире.
— Завтра звякнешь мне часиков в десять. Утра, разумеется. Все, привет мамане.
Лязгнули двери, заныли моторы, и трамвай укатил в ночь. Мы побрели назад.
— Знаешь, — вдруг сказал Петр, — как оно бывает: идешь с девушкой, окрыленный нежным и гм... чистым чувством, юношескими грезами и прочей поеб…нью, рассказываешь ей самозабвенно разные интеллектуальные штучки в расчете, что тебя оценят и полюбят за твои духовные достоинства, и она на тебя смотрит преданно и с немым обожанием, челочкой кивает понимающе, а в головке ее миленькой мыслишки ма-ахонькие шмыгают туда-сюда, как мотыль в банке, копошатся, как эти твои червяки. Ты, мол, говори, я со всем соглашусь пока что. Главное, чтобы ты подольше пребывал в уверенности, будто это я к тебе снисхожу. А уж потом свое возьму... Страшновато даже как-то.
— Нельзя же всех под одну гребенку, — возразил я, впрочем, без особой убежденности. — Другая бы на месте Ирки за твои речи послала бы тебя сам понимаешь куда.
Боровик усмехнулся.
— Ничего-то ты, Сашка, не понял. Я же нарочно дразнюсь, произвожу, так сказать, глубинное зондирование. Как в поговорке: полюбите меня черненького, а беленького меня всяк полюбит. Не нравлюсь — до свидания, но если согласна смириться... — он не договорил.
— Ты всех своих знакомых таким манером тестируешь? — спро-сил я насмешливо. — Что-то раньше я такого не наблюдал.
— Зачем всех... С бесперспективными не работаю. А Ирина наша в голове содержит кой-чего из серого вещества. Скажешь, не прав?
— Тебе лучше знать, — уклончиво ответил я, хотя, виднее часто бывает со стороны. И осторожно спросил:
— Ты что, друг, жениться надумал? Эпизод с граблями, дубль два?
Боровик, глядя в сторону, жевал пустой мундштук.
— Черт его знает. Обжегшись на молоке, на водку дуешь... Я ведь теперь страсть, какой переборчивый.
— Ну конечно. — Меня рассмешило его книжное «страсть какой». — Тебе чтоб и красивая, и добрая, и умная, и такая, и сякая. А сам-то?
— Да уж, — протянул Боровик и вздохнул.
На перекрестке мы попрощались.
За квартал от моего дома, на дверях овощного магазина, освещенного зачем-то в такой поздний час, висела большая картонка, сообщавшая: «Переучет до 13-го ноября». Что же они там, ночь напролет пересчитывают гнилую морковь? И тут моя память, щелкнув, услужливо выдернула из картотеки квадратик желтоватой плотной бумаги: «13 ноября 1972 года. Визит к Ю. А. Зарембовскому назначен на 18.00. Не состоялся ввиду...» Ровно одиннадцать лет назад.
В те отдаленные славные времена мы с Андреем были помешаны на энтомологии и всем, что имело к ней отношение, и то, что я, увы, утратил способность к безоглядной увлеченности чем бы то ни было, вызывает у меня неподдельную зависть к себе прежнему.
Мы были завсегдатаями зоомузея и часами простаивали у витрин с побелевшими от старости бабочками и трухлявыми жуками, вдыхая с наслаждением едкий запах нафталина. Однажды, набравшись храбрости, мы подошли к строгой пожилой смотрительнице и робко поинтересовались, можно ли нам по очень важному делу увидеть какого-нибудь настоящего энтомолога. После некоторых колебаний она позволила нам проникнуть за высокую серую дверь в конце коридора. Надобно сказать, дверь эта давно будоражила наше воображение. Нам представлялись бесконечные анфилады залов, тесно заставленных старинными ящиками с засушенными насекомыми, и убеленные сединами очкастые профессора на страже своих сокровищ.
Но вот серые створы распахнулись, и мы очутились в сумрачном коридоре, по обеим сторонам которого тянулись ряды дверей с табличками и, действительно, высились древние деревянные шкафы, запертые, впрочем, на висячие замочки. В вытянутой руке я, будто пропуск, нес коробочку с мотыльком, которого мне не удалось определить по своим книгам.
Скрипнула одна из дверей, в коридор вышел невысокий чернявый человек и воззрился на нас с недоумением. Обычно бойкий Андрей отчего-то растерялся, а я молча протянул свою коробочку. Ученый (а кем же еще он мог быть?) выудил, из нагрудного кармашка очки, установил их на носу и осторожно принял у меня коробку.
— Та-ак, так, так, эпинефеле, эпинефеле... Вы знаете, — несколько смущенно признался он, — я, честно говоря, не специалист по чешуекрылым. Пойдемте-ка в библиотеку.
По дороге он рассказал нам, что зовут его Игорь Михайлович, что он кандидат биологических наук, специалист по осам, и что если мы уж очень сильно хотим, он даст нам адреса настоящих матерых бабочников.
Очень ли мы хотели!.. Уже на следующий день Андрей помчался по одному из адресов, а меня, уже не помню по какой причине, не пустили родители, чего я им очень долго не мог простить. Рандеву с «матерым бабочником» Андрея воодушевило, хотя тайные чаяния его и не оправдались — бабочник ничего ему не подарил. А через неделю мы, уже вместе, отправились по второму адресу. Так я познакомился с Зарембовским.
Первое впечатление от чего-либо часто и остается самым ярким и устойчивым. Давно стерлись подробности первой с ним встречи, смешавшись с деталями от встреч последующих, но сам он навсегда остался в моей памяти таким, как в тот ноябрьский вечер — худым немолодым уже (по нашим меркам), с лицом обветренным и обожженным горным загаром, светлыми детскими глазами и чубчиком тонких желтых волос. Таким он был и в феврале прошлого года, нисколько не постаревшим…
Однажды в книге об экспедиции в Гималаи мое внимание при-влекла фотография известного английского ученого и путешественника Чарлза Стонора, где он сам и его спутники расположились привалом на фоне заснеженных пиков. Я просто глазам не поверил, настолько велико было сходство этого Стонора с Зарембовским. То была не зеркальная идентичность близнецов, но нечто большее — почти мистическое сродство, в котором я убедился позже, читая книгу, написанную самим Стонором. Они были одним человеком, родившимся дважды — в разные годы, и в разных странах. И судьбы их тоже сложились по-разному...
Но тогда, после нашего вежливого стука (звонок не работал) обшарпанная дверь приоткрылась, и выглянула долговязая некрасивая женщина с испуганными галочьими глазами.
— Вам кого, мальчики?
И тут же из-за ее спины, очевидно, сам Юрий Георгиевич проговорил сиплым тенорком:
— А-а, здравствуйте, здравствуйте, заходите,
Дом его поражал теснотой и неуютным беспорядком: какие-то узлы с одеждой, картонные ящики, связки книг, горка картофеля на газете. Зарембовский перехватил мой взгляд и извиняющимся тоном принялся объяснять, что уже полгода «сидит на чемоданах» в ожидании новой квартиры. Забегая вперед, скажу, что квартиру он получит спустя восемь лет.
Бабочником он оказался не только «матерым», но и известным в ученых кругах многих стран. Сейчас, вспоминая содержимое многочисленных ящиков, коробок и конвертиков, я понимаю, что коллекция его была одной из лучших в Союзе, а, возможно, и в Европе. Где она теперь? Не знаю, и не хочу знать.
Мы сидели на продавленном диване, и Зерембовский довольно нескладно рассказывал о своих путешествиях по Заилийскому Ала-Тау, Памиру, Тянь-Шаню, Семиречью. Без тени бахвальства описывал походы, совершенные налегке — с детским рюкзачком, тонким спальником и десятком банок с тушенкой. С таким скудным снаряжением он в одиночку проходил за неделю до двухсот километров. Рассказывал он, как попадал в лавины и осыпи, как страдал от горной болезни и снежной слепоты на Памире и от укусов фаланг и скорпионов в Кара-Кумах. Нас же, совестно признаться, более интересовали его ящики. Чего там только не было! Блеклые краски Приполярья и химические колера тропиков, карлики размером с ноготь мизинца, и гигантские тридцатисантиметровые павлиноглазки из Малайзии. При виде этих богатств наши глаза разгорались хищным желтым огнем, а когда Зарембовский, застенчиво улыбаясь, предложил нам взять в подарок несколько прекрасных бразильских бабочек, причем каждому из нас — поровну, мы единодушно решили пользоваться его гостеприимством как можно чаще.
С той поры мы приходили к нему регулярно раз в месяц. Особенно дороги нам были встречи после его летних путешествий. Зарембовский, насасывая беспрестанно гаснущий «Беломор», рассказывал, где и при каких обстоятельствах добыл ту или иную редкость, а мы, уважительно внимая, косились на вожделенные сокровищницы.
Так продолжалось несколько лет, пока Андрей совершенно не охладел к энтомологии, но я по-прежнему не упускал случая увидеться с Юрием Георгиевичем.
Сын Зарембовского, Олежка к отцовскому делу относился с неприкрытым равнодушием, считая, что на свете нет ничего достойнее стези археолога, и жилплощадь, не занятая бабочками, напоминала запасник исторического музея. Стоило Зарембовскому на минуту отлучиться из комнаты, как Олежка выволакивал на свет посылочные ящики, доверху набитые древними монетами, стекляшками, черепками и прочей археологической дребеденью, и демонстрировал их мне с таким торжественным и гордым видом, как будто это было по меньшей мере упущенное невнимательным Шлиманом золото Трои. Когда же я подарил Олежке горсть кремневых наконечников и терракотовых черепочков, которые наковырял когда-то под песчаным обрывом в Михалевке, то приобрел в его лице верного друга на вечные времена.
Со временем и меня перестали привлекать мертвые насекомые, уныло растопыренные на булавках, но я не терял связи с Зарембовским, частью по привычке, но не только. Дело в том, что его увлекающейся натуре оказалось мало энтомологии, и в конце семидесятых он, подобно многим, заразился уфологией. Его бабочкам пришлось даже немного потесниться в пользу непрерывно распухающих папок с материалами по «летающим тарелочкам». Как еще недавно бабочку особой редкости, показывал он теперь какую-нибудь уникальную фотографию из «закрытого архива НАСА», причем с такими предосторожностями, словно самолично выкрал ее из этого архива. Поначалу, поддавшись убедительным на первый взгляд доводам Зарембовского, я с волнением читал «секретные» протоколы и разглядывал смазанные снимки, на которых, обладая развитым воображением, можно было увидеть все что угодно — от кофейника до фотонного звездолета. Но уж очень все это было наивно и сектантски таинственно; факты не могли быть проверены, а отчеты и свидетельства представляли собой нагромождения несообразностей откровенно шизофренического характера, так что я очень скоро разочаровался в сенсационной чепухе. Более того, моя юношеская глухота к слабостям других людей позволила мне даже довольно жестко подшутить над Юрием Георгиевичем. Использовав негодный рефлектор автомобильной фары, я состряпал вполне правдоподобный фотомонтаж, и подсунул его, сопроводив со-ответствующей легендой, Зарембовскому. Его неподдельный восторг и, благодарность заставили меня отказаться от разоблачения собственной фальшивки. «ЗИЛ»-овская фара была пронумерована и подшита к папке № 4 ...
Затем, внезапно помрачнев, Зарембовский поведал мне престранную историю: три дня назад, когда жена его буквально на полчаса отлучилась в магазин и в доме никого не было, кто-то проник в их жилище и перевернул все вверх дном. Правда, из вещей ничего не пропало. Заявили в милицию, но там сказали, что без факта кражи не может быть и расследования, и попросили не морочить голову. Мне все это показалось достаточно неправдоподобным; не поручился бы я и за вменяемость его жены — инвалида второй группы. С другой стороны, он сам, как частное лицо, ведущее переписку с гражданами капстран, мог оказаться под колпаком у «друзей народа». В прошлый раз Зарембовский жаловался мне на беспричинное охлаждение к нему начальства на его работе, так что все могло быть...
Вслух же я выразил надежду, что произошло нелепое недоразумение, попрощался и ушел.
Следующие несколько месяцев я барахтался в потоке мелочных забот, и только в апреле нашел время позвонить Зарембовскому на работу, но там никто не снял трубку. Той зимою он переселился в новый отдаленный район и домашнего телефона у него еще не было.
После майских праздников я случайно повстречал одного знакомого — фотографа, который работал с Зарембовским и был с ним одно время дружен, но что-то между ними произошло, какой-то ежегодный дележ летних отпусков, и они теперь не здоровались. Я же с фотографом, как человеком имеющим бесплатный доступ к профессиональному оборудованию, отношения поддерживал.
В завязавшемся разговоре я, уже не помню в связи с чем, упомянул имя нашего общего знакомого, и фотограф как-то странно на меня покосился.
— Вы разве ничего не знаете?
— О чем? — недоуменно спросил я.
— Да ведь он умер, Зарембовский-то, — он глуповато улыб-нулся. — Умер. Месяца полтора, как похоронили.
Может, мы говорим о разных людях? Я не поверил ему, слишком дико это звучало: «Зарембовский умер». Чушь какая-то. Абсурд.
— Вы не путаете, Николай? — Я все еще надеялся, что... Нет, все верно, вот она — новая маленькая пустота внутри ме¬ня, в том месте которое занимал Зарембовский, я ее чувствую.
— Как?! Почему?
— А никто не знает толком, — фотограф пожал плечами. — Одни говорят, будто умер от сердечного приступа, но от жены его я узнал, что он повесился в пригородном лесу. Вышел в субботу в магазин за хлебом, а нашли его в понедельник аж в Сухановском лесничестве, на осине. Такие дела...
Повешен! Повешен... Зарембовский повешен... Неунывающий, по-детски открытый и доверчивый, жизнелюбивый, увлеченный, с вечным своим «Беломором» в коричневых от табака пальцах, в штопанном старом свитере... Как это ... неправильно. И не мог он сам себя, нет, не мог. Сколько раз говорил он мне: «Поживем еще, ого-го как поживем. Олежку в университет пристрою, Галю подлечу, да махнем с тобой на Сихотэ-Алинь. А что, если поприжаться полгодика, то — самолетом. Там же дальневосточные субтропики!» Нет, никогда не поверю в его самоубийство. Никогда.
Как же он погиб? Спокойнее было бы не думать об этом. Ничего уже не поправить. Только вот иногда крысиной серенькой тенью пробегает мысль: «да это же ты тогда бросил его, забыл о нем, а он ждал помощи хоть от кого-нибудь...». Но как человек, притворяющийся здравомыслящим, я убеждаю себя, что от меня все равно ничего не зависело, что совесть — не саркома, а механизм этической адаптации, а всяческие «если бы» не должны занимать в моем сознании командных позиций. И мысли-грызуны на время скрываются в укромных норках.
Дома — все по установившейся последнее время схеме: получил справедливый горчичник от Даши (чего бы женатому человеку болтаться с приятелями до одиннадцати ночи?), проглотил пару бутербродов, пробежался с Майком вокруг дома, еще полчаса — на «Эликсиры сатаны» затейника Гофмана (быстренько прочитать не получается, да и нельзя, вот и мусолю вторую неделю); последняя сигарета, душ, кровать, и свет потушен. Да, муж из меня, прямо скажем... В том смысле, конечно, что глава семьи не получился, хозяин и добытчик, строитель жизни и опора в тяжкую годину. И с тещей я не в ладах.
Нескладный день был сегодня, а, впрочем, как и все предшествующие. Подал я восьмое заявление об увольнении «по собственному» и получил восьмой же отказ с дежурной мотивировкой: направленных по распределению увольнять исключительно с разрешения Москвы и т.д. Тогда я сплясал злобную чечетку на столе начальника моего цеха, потоптал ему какие-то отчеты, пепельницу разбил. Напрасно я так, он мужик неплохой, но подневольный. Подписал он мое девятое заявление, да только пользы от того ни на грош — генеральный все равно не пропустит, и ходить мне на треклятый завод еще десять месяцев. И что потом? Вернуться в НИИ, где работал до поступления в институт? Валять там дурня, но уже на уровне мэнээса? Летом — колхоз, зимой — двухмесячная командировка в Актюбинск? Ну, это — не жизнь. А, может, к Боровику под начало? Каким-нибудь там технологом, а? Тогда, точно, дружбе нашей конец.
Дашка спит, не буду уже сегодня к ней лезть, не то опять завтра повздорим. Ох, ты, боже мой, как же уснуть-то... Снова не высплюсь, в башке будут целый день молотки... Баранов, что ли, посчитать? А почему именно баранов? Лучше — бабочек. Допустим, семейства пиерид, род... как его... ага, колиас. Итак: Колиас Кроцеа, Колиас Мирмидоне, Эрате, Хиале, Вискотти... Зарембовский подарил мне когда-то самца Вискотти из Таджикистана... Красивая бабочка, оранжевая с зеленью и широкой траурной каймой...
Сумерки. Летное поле, поросшее жесткой кустистой травой. Солнце только что скрылось за зубчатой черной линией далекого леса, и половина неба пылает розовым огнем, в котором плывет окантованное каленым металлом одинокое облако.
Я лежу на животе в неглубокой промоине; сухие травинки щекочут шею, отвлекая от происходящего на аэродроме, и, рискуя быть обнаруженным, я вынужден приподняться на локтях.
Метрах в пятистах от меня стоит самолет, огромный, похожий на гидроплан «Дорнье» двадцатых годов, но не на поплавках, а с колесным шасси и длинными загнутыми кверху полозьями противокапотажных лыж. По верху ребристого фюзеляжа тянется открытая палуба. Под широчайшими крыльями и у моторов копо-шатся фигурки в комбинезонах.
К аэроплану подкатывают два крытых брезентом грузовика на нелепых, тонких со спицами колесах. Откидываются борта, и из машин высыпают солдаты в плоских, как суповые миски касках и бурых шинелях. Офицер, нетерпеливо похлопывая стеком по голенищу, что-то кричит и солдаты, толкаясь, торопливо взби¬раются по шаткой приставной лесенке на верхнюю палубу гигантского аэроплана. Вот последний солдат занимает свое место на длинной скамье, и на борт поднимается офицер; он машет рукой, и шесть изогнутых пропеллеров начинают вращаться, постепенно сливаясь в прозрачные круги. Механики бегут прочь, ветер от пропеллеров гонит пыль и клубки сухой травы. Аэроплан вздрагивает, раскачивая крыльями, скользит по полю и после длинного разбега отрывается от земли и тяжело набирает высоту. Поднявшись на полсотни метров, он входит в пологий вираж и летит теперь по широкому кругу. Странно, но звука моторов я так и не слышу.
Аэроплан пролетает совсем близко от меня. Офицер стоит на палубе, ухватившись за какие-то проволочные растяжки, и полы его серо-зеленого френча трепещут под напором ветра. На нем фуражка с низкой тульей и большие круглые очки с кожаной полумаской. Солдаты неподвижно сидят на продольных скамьях, зажав свои карабины между коленей. В плоских стеклах открытой кабины пилотов сверкает огненный отблеск заката. Аэроплан удаляется, и я замечаю легкий желтоватый дым, вьющийся за его левым крылом, и с каждым мгновением дым этот становится гуще.
На палубе засуетились. Аэроплан, перевалившись на другое крыло, и, описав полукруг, возвращается. Беззвучно и бестолково, будто в немом кинофильме мечутся солдаты, в воплях разевая темные дыры ртов. Огромная машина теряет скорость и, накренившись, медленно падает.
Я вижу, как обезумевший солдат прыгает вниз. Его шинель развевается сломанными вороньими крыльями. Трава скрывает от меня его тело, превратившееся, наверное, в мешок с кровью.
Аэроплан косо врезается в землю и, надломив крыло, переворачивается. В стороны разлетаются куски гофрированной обшивки, обломки дерева и металла, человеческие тела. Над искалеченным аэропланом расплывается облако дыма и в недрах чудовищной груды уже пляшут, разрастаясь, зеленоватые языки огня.
К самолету со стороны деревянных ангаров бегут люди; подскакивая на ухабах, мчится красная со сверкающими медными фонарями и колоколом пожарная машина. Как все же странно, что до меня не доносится ни звука, и в то же время я отчетливо слышу, как неподалеку зудит в траве кузнечик.
Из-под пылающего остова выползает человек — это тот самый офицер, что несколько минут назад бесстрашно стоял на палубе. Мне кажется, будто он весь залит кровью, но, может быть, это отсветы пламени. Он отчаянно пытается на руках оттащить свое тело от пожирающего живую плоть огня.
Я подношу к глазам неизвестно откуда взявшийся большой бинокль. Не может этого быть… Лицо этого человека — перекошенный рот, вздыбленные ветром легкие желтые волосы; в светлых знакомых глазах — смертная мука. Он молод, но очень похож на …. Нет, не просто похож…
Внезапно что-то происходит: спасатели поворачивают назад, пожарная машина, резко дернув в сторону, опрокидывается и вывалившиеся из нее пожарные в латунных касках бегут, бегут, что есть силы к ангарам и эллингам.
Вспышка! Мир сияет как снег под солнцем. К покорно расступившемуся небу тянется, набухая, тугой черный с алой сердцевиной гриб, затмевая собою все. Это последнее, что я вижу.
ID:
980902
ТИП: Проза СТИЛЬОВІ ЖАНРИ: Ліричний ВИД ТВОРУ: Вірш ТЕМАТИКА: Філософська лірика дата надходження: 22.04.2023 00:45:16
© дата внесення змiн: 22.04.2023 15:19:06
автор: Алексей Мелешев
Вкажіть причину вашої скарги
|