Да нет же, я ошибся, это, конечно, в другой раз было, дурная черная дыра, ты подводишь меня, это было уже в Переделкине, а сейчас безбородый Боря Хмельницкий, Бемби, как его звали тогда, что-то травит безусому еще Валерию Золотухину. Тот похохатывает, как откашливается, будто в горле першит, будто горло прочищает перед своей бескрайней песней «Ой, мороз, мороз...».
Майя Плисецкая в золотом обтягивающем платье откидывается, как на черную спинку стула, на широкую волевую грудь Щедрина. Они будто репетируют перед нами «Кармен-сюиту».
И каждый выпукло светится, оттененный бездной судьбы за спиной.
Смуглый Таривердиев, не стряхнув коротко стриженный снег с головы, нервно сбрасывает нерповую куртку на груду пальто и шуб в спальне и, морщась, как от зубной боли, углубляется в ненастроенное пианино.
В открытый проем балконной двери залетают снежинки и тают, касаясь голых разогретых плеч его головокружительно красивой спутницы.
В проем двери, затягивая, глядела великая тьма колодца двора.
Двор пел голосом Высоцкого.
Когда он рванул струну, дрожь пробежала. Он пел «Эх, раз, еще раз...», потом «Коней». Он пел хрипло и эпохально:
Чуть помедленнее, кони, чуть помедленнее...
Это великая песня.
Когда он запел, страшно стало за него. Он бледнел исступ-ленной бледностью, лоб покрывался испариной, вены взду-вались на лбу, горло напрягалось, жилы выступали на нем. Казалось, горло вот-вот перервется, он рвался изо всех сил, изо всех сухожилий...
Пастернак говорил про Есенина: \"Он в жизни был улыбчивый, королевич-кудрявич, но когда начинал читать, становилось по-нятно - этот зарезать может\". Когда пел Высоцкий, было ясно, что он может не зарезать, а зарезаться.
Что ты видел, глядя в непроглядную лунку гитары?
В сорок два года ты издашь свою первую книгу, в сорок два года у тебя выйдет вторая книга, и другие тоже в сорок два, в сорок два придут проститься с тобой, в сорок два тебе поставят памятник - все в твои теперь уже вечные сорок два.
Постой, Володя, не уходи, спой еще, не уходи, пусть подождут там, спой еще…
Чуть помедленнее, кони, чуть помедленнее...
Опустив голову, осторожно в день его рождения, 25 января, мы с Юрием Петровичем Любимовым несем венок на могилу. Уже вторая годовщина его смерти идет.
Венок выше нас.
Когда заносили, разворачивали венок, я оказался на мгновение за венком, лицом к процессии. И вдруг на миг в овальной хвойной раме венка поплыли лица тех, кто шел за венком, тех, кто начинал с ним театр, родные любимые лица — Боря, Тая, Валера, Зина, Коля, Алла, Таня, Веня,— в эту минуту не знаменитые артисты, нет, а его семья, его театр, пришедший к усопшему брату своему, безутешные годы театра плачут по нему, плачут, плачут, плачут...
|
|